Всего книг:

826

Последнее обновление:

 2008-07-25 16:42:12

 

Искать

 

 


 

Нас считают!


Яндекс цитирования

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Ги де Мопассан - Наше сердце : -5-

Allk.Ru - Все книги!

 

 

 

Ги де Мопассан - Наше сердце:-5-

 Глава 7

Андре Мариоль приехал к г же Мишель де Бюрн первым. Он сел и начал смотреть вокруг себя, на стены, на вещи, на портьеры, на безделушки, на мебель, которые стали дороги ему, потому что принадлежали ей, на эти привычные для него комнаты, где он познакомился с нею, обрел ее и вновь обретал столько раз, где научился ее любить, где обнаружил в своем сердце страсть и чувствовал, как она растет день ото дня, вплоть до часа бесплодной победы. С каким пылом он ждал ее, бывало, в этом нарядном уголке, созданном для нее, как прекрасное обрамление этого восхитительного существа! И как знаком ему был запах этой гостиной, этих тканей — нежный запах ирисов, благородный и простой! Здесь он столько раз трепетал от ожидания, столько раз содрогался от надежды, здесь испытал столько волнений и под конец — столько мук! Словно прощаясь с другом, сжимал он локотники широкого кресла, сидя в котором так часто говорил с нею, любуясь ее улыбкой и упиваясь ее голосом. Ему бы хотелось, чтобы никто не входил, даже она, хотелось бы просидеть так, одному, всю ночь в раздумье о своей любви, подобно тому, как бодрствуют у смертного одра. А с рассветом он ушел бы надолго — может быть, навсегда.
Дверь отворилась. Она вошла и направилась к нему, протянув руку. Он овладел собою и ничем не выдал своего волнения. То была не женщина, а живой букет, букет невообразимой прелести.
Пояс из гвоздик обхватывал ее талию и, змеясь, спускался к ногам. Обнаженные плечи и руки были обвиты гирляндами из незабудок и ландышей, а три волшебные орхидеи словно возникали из ее груди, и розово красная плоть этих сверхъестественных цветов, казалось, ласкала ее белую кожу. Белокурые волосы были усыпаны эмалевыми фиалками, в которых светились крошечные бриллианты. В отделке корсажа, как капли воды, тоже сверкали бриллианты, трепетавшие на золотых булавках.
— У меня будет мигрень, — сказала она. — Ну что ж, зато это мне к лицу!
Она благоухала, как весенний сад, она была свежее своих гирлянд. Андре смотрел на нее в восторге, думая, что обнять ее сейчас было бы таким же варварством, как растоптать великолепный цветник. Значит, тело современных кокеток лишь повод для украшений, лишь предмет для убранства, а вовсе не для любви. Они похожи на цветы, они похожи на птиц, они столь же похожи на множество других вещей, как и на женщин. Их матери, женщины былых поколений, прибегали к искусству кокетства, как к пособнику красоты, но прежде всего старались пленить непосредственным соблазном тела, природным могуществом своей грации, неодолимым влечением, которое возбуждает в мужчине женское тело. А теперь кокетство стало всем; искусственные ухищрения стали главным средством и в то же время целью: ведь к нему прибегают даже не столько для того, чтобы покорять мужчин, сколько для того, чтобы дразнить соперниц и подстрекать их ревность.
На кого же рассчитан этот наряд? На него, любовника, или на уничижение княгини фон Мальтен?
Дверь отворилась; доложили о ее приезде.
Госпожа де Бюрн бросилась к ней и, бережно охраняя свои орхидеи, поцеловала ее, приоткрыв губы с гримаской нежности. Это был милый, желанный поцелуй, поцелуй, данный обеими от всего сердца.
Мариоль содрогнулся. Ни разу она не подбегала к нему с такой порывистой радостью, никогда не целовала его так; мысль его сделала резкий скачок, и он с отчаянием подумал: «Эти женщины уже не для нас».
Появился Масиваль, а вслед за ним де Прадон, граф фон Бернхауз, потом блиставший английским лоском Жорж де Мальтри.
Поджидали только Ламарта и Пределе. Когда заговорили о скульпторе, все голоса слились в единодушных похвалах:
«Он воскресил изящество, восстановил утраченную традицию Возрождения и добавил к ней нечто новое: совершенную искренность». По мнению Жоржа де Мальтри, он «достигал дивных откровений, воплощая гибкость человеческого тела». Эти фразы вот уже два месяца повторялись во всех гостиных, переходя из уст в уста.
Наконец появился сам скульптор. Все были поражены. Это был тучный человек неопределенного возраста, с мужицкими плечами и большой головой; у него были резкие черты лица, крупный нос, мясистые губы, в волосах и бороде виднелась легкая проседь. Вид у него был застенчивый и смущенный. Он как то неуклюже оттопыривал локти, что объяснялось, по видимому, громадными размерами его рук, торчавших из рукавов. Широкие, толстые, с волосатыми и мускулистыми пальцами, как у мясника или атлета, они казались неловкими, нескладными, как бы стыдились самих себя и не знали, куда деваться.
Но лицо его освещалось ясными, серыми, проницательными и необыкновенно живыми глазами. Только они и жили, казалось, в этом грузном теле. Они смотрели, пронизывали, шарили, метали всюду быстрые, острые и подвижные лучи, и чувствовалось, что этот пытливый взгляд одушевлен живым и сильным умом. Госпожа де Бюрн, слегка разочарованная, любезно указала ему на кресло, в которое он и сел Так он и не сходил с места, видимо, смущенный тем, что попал в этот дом.
Чтобы разбить лед, Ламарт, как ловкий посредник, подошел к своему приятелю.
— Дорогой мой! — сказал он. — Я вам сейчас покажу, где вы находитесь. Вы уже видели нашу божественную хозяйку, теперь посмотрите, что ее окружает.
Он обратил его внимание на подлинный бюст Гудона, украшавший камин, на двух обнявшихся и пляшущих женщин Клодиона на секретере работы Буля и наконец на четыре превосходнейшие танагрские статуэтки.
Лицо Пределе внезапно прояснилось, точно он в пустыне обрел родных детей. Он встал и подошел к античным статуэткам; он взял их по две сразу в свои огромные ручищи, созданные, казалось, для того, чтобы валить быков, так что г жа де Бюрн даже испугалась за свои сокровища. Но прикасаясь к статуэткам, он словно ласкал их — с такой изумительной бережностью и ловкостью он обращался с ними, поворачивая их толстыми пальцами, которые сразу стали проворными, как пальцы жонглера. По тому, как он рассматривал их и ощупывал, видно было, что в душе и руках этого толстяка живет редкостная, возвышенная и чуткая нежность ко всем изящным вещам.
— Хороши? — спросил Ламарт.
Скульптор начал расхваливать статуэтки, как бы приветствуя их, и заговорил о самых замечательных из числа тех, какие ему довелось видеть; он говорил немногословно, глуховатым, но спокойным, уверенным голосом, ясно выражая мысль и зная цену словам.
Потом он вместе с писателем осмотрел другие редкости и безделушки, собранные г жой де Бюрн по совету друзей. Он воздавал им должное, радуясь и удивляясь, что находит их здесь; он каждую брал в руки и бережно перевертывал во все стороны, словно вступая с нею в сладостное общение. Одна бронзовая статуэтка, тяжелая, как пушечное ядро, стояла в темном углу; он поднял ее одной рукой, поднес к свету, долго любовался ею, потом так же легко поставил на место.
Ламарт сказал:
— Вот силач! Он для того и создан, чтобы воевать с мрамором и камнем.
На Пределе смотрели с симпатией. Лакей доложил:
— Кушать подано.
Хозяйка дома взяла скульптора под руку и направилась в столовую; она предложила ему место справа от себя и из учтивости спросила, как спросила бы потомка знатного рода о точном происхождении его имени:
— Ведь за вашим искусством еще и та заслуга, что оно самое древнее, не правда ли? Он спокойно ответил:
— Как сказать. Библейские пастухи играли на свирели, следовательно, музыка как будто древнее. Но, по нашим понятиям, настоящая музыка существует не так уж давно, зато начало настоящей скульптуры теряется в незапамятных временах.
Она спросила:
— Вы любите музыку? Он убежденно ответил:
— Я люблю все искусства.
— А известно, кто был первым скульптором? Он подумал и заговорил с мягкими интонациями, словно рассказывал трогательную историю:
— По эллинским преданиям, творцом искусства ваяния был афинянин Дедал. Но самая красивая легенда приписывает это открытие сикионскому горшечнику по имени Дибутад. Его дочь Кора стрелою обвела тень от профиля своего жениха, а отец заполнил контур глиною и вылепил лицо. Так родилось мое искусство.
— Прелестно, — заметил Ламарт и, помолчав, продолжал:
— Ах, Пределе, не согласитесь ли вы… Тут он обратился к г же де Бюрн:
— Вы представить себе не можете, до чего увлекателен бывает этот человек, когда говорит о том, что любит, как он умеет это выразить, показать и внушить восторг!
Но скульптор, по видимому, был не расположен ни рисоваться, ни ораторствовать. Он засунул уголок салфетки за воротничок, чтобы не закапать жилет, и ел суп сосредоточенно, с тем своеобразным уважением, какое питают крестьяне к похлебке.
Потом он выпил бокал вина и оживился, постепенно осваиваясь с обстановкой и чувствуя себя непринужденнее.
Он несколько раз порывался обернуться, так как видел отраженную в зеркале статуэтку современной работы, стоявшую за его спиной, на камине. Она была ему незнакома, и он старался угадать автора. Наконец не вытерпев, спросил:
— Это Фальгиер, не правда ли? Госпожа де Бюрн рассмеялась:
— Да, Фальгиер. Как вы узнали это в зеркале? Он тоже улыбнулся:
— Ах, сударыня! Я почему то с первого взгляда узнаю скульптуру людей, которые занимаются также и живописью, и живопись тех, кто занимается не только ею, но и ваянием. Их вещи совсем не похожи на произведения художников, всецело посвятивших себя какому нибудь одному искусству.
Ламарт, чтобы дать своему другу возможность блеснуть, попросил разъяснений, и Пределе поддался на эту уловку.
Не спеша, в точных словах он определил и охарактеризовал живопись скульпторов и скульптуру живописцев, и притом так ясно, свежо и своеобразно, что все слушали, не спуская с него глаз. Уходя в своих рассуждениях в глубь истории искусств и черпая примеры из различных эпох, он дошел до самых ранних итальянских мастеров, бывших и ваятелями и живописцами, — Николя и Джованни Пизанских, Донателло, Лоренцо Гиберти. Он привел любопытное мнение Дидро по этому вопросу и в заключение упомянул о вратах баптистерия Сан Джованни во Флоренции, где барельефы работы Гиберти так живы и драматичны, что скорее похожи на масляную живопись.
Своими тяжелыми руками, двигавшимися так, будто они полны глины, и все же до того гибкими и легкими, что приятно было на них смотреть, он с такою убедительностью воссоздавал произведения, о которых рассказывал, что все с любопытством следили за его пальцами, лепившими над бокалами и тарелками образы, о которых он говорил.
Потом, когда ему предложили блюдо, которое Пределе любил, он умолк и занялся едой.
До самого конца обеда он уже почти не говорил и еле следил за разговором, переходившим от театральных новостей к политическим слухам, от бала к свадьбе, от статьи в Ревю де Де Монд к только что начавшимся скачкам. Он с аппетитом ел, много пил, но не хмелел, и мысль его оставалась ясной, здоровой, невозмутимой, лишь слегка возбужденной хорошим вином.
Когда вернулись в гостиную, Ламарт, еще не добившийся от скульптора всего, чего он от него ждал, подвел его к одному из шкафчиков и показал бесценный предмет: серебряную чернильницу, достоверное, историческое, занесенное в каталоги творение Бенвенуто Челлини.
Скульптор словно опьянел. Он созерцал чернильницу, как созерцают лицо возлюбленной, и, охваченный умилением, высказал о работах Челлини несколько мыслей, тонких и изящных, как само искусство божественного мастера; потом, заметив, что к нему прислушиваются, он увлекся и, сев в широкое кресло, не выпуская из рук драгоценности и любуюсь ею, стал рассказывать о своих впечатлениях от разных известных ему чудес искусства, раскрыл свою восприимчивую душу и проявил то особое упоение, которое овладевало им при виде совершенных форм. В течение десяти лет он странствовал по свету, не замечая ничего, кроме мрамора, камня, бронзы или дерева, обработанных гениальными руками, или же золота, серебра, слоновой кости и меди — бесформенного материала, превращенного в шедевры волшебными пальцами ювелиров.
И он словно лепил словами, создавая изумительные рельефы и чудесные контуры одной лишь меткостью выражений.
Мужчины, стоя вокруг, слушали его с огромным интересом, в то время как обе женщины, пристроившиеся у огня, по видимому, немного скучали и время от времени переговаривались вполголоса, недоумевая, как можно приходить в такой восторг от очертаний и форм.
Когда Пределе умолк, восхищенный Ламарт с увлечением пожал ему руку и ласково сказал, умиленный их общей страстью:
— Право, мне хочется вас расцеловать. Вы единственный художник, единственный фанатик и единственный гений современности; вы один действительно любите свое дело, находите в нем счастье, никогда не устаете и никогда не пресыщаетесь. Вы владеете вечным искусством в его самой чистой, самой простой, самой возвышенной и самой недосягаемой форме. Вы порождаете прекрасное изгибом линии и об остальном не беспокоитесь! Пью за ваше здоровье!
Потом разговор снова стал общим, но вялым; все были подавлены грандиозными идеями, которые пронеслись в воздухе этой изящной гостиной, полной драгоценных вещей.
Пределе ушел рано, сославшись на то, что всегда принимается за работу с рассветом.
Когда он откланялся, восхищенный Ламарт спросил г жу де Бюрн:
— Ну, как он вам понравился? Она ответила нерешительно, но с недовольным и равнодушным видом:
— Довольно забавен, но болтлив.
Писатель улыбнулся и подумал: «Еще бы, ведь он не восторгался вашим нарядом, вы оказались единственной из ваших безделушек, на которую он почти не обратил внимания». Потом, сказав несколько любезных фраз, он сел возле княгини фон Мальтен, чтобы поухаживать за нею. Граф фон Бернхауз подошел к хозяйке дома и, устроившись на низеньком табурете, словно припал к ее ногам. Мариоль, Масиваль, Мальтри и де Прадон продолжали говорить о скульпторе; он произвел на них большое впечатление. Де Мальтри сравнивал его со старинными мастерами, вся жизнь которых была украшена и озарена исключительной, всепоглощающей любовью к проявлениям Красоты; он философствовал на эту тему в изысканных, обдуманных и утомительных выражениях.
Масиваль, устав от разговора об искусстве, которое не было его искусством, подошел к г же фон Мальтен и уселся около Ламарта, а тот вскоре уступил ему свое место, чтобы присоединиться к мужчинам.
— Не пора ли домой? — спросил Мариоль.
— Да, конечно.
Писатель любил поговорить ночью, на улице, провожая кого нибудь. Его голос, отрывистый, резкий, пронзительный, как бы цеплялся и карабкался по стенам домов. Во время этих ночных прогулок вдвоем, когда он не столько беседовал, сколько разглагольствовал, он чувствовал себя красноречивым и проницательным. Он добивался тогда успеха в собственных глазах и вполне довольствовался им; к тому же, утомившись от ходьбы и разговора, он готовил себе крепкий сон.
А Мариоль действительно изнемогал. Все его горе, все его несчастье, вся его печаль, все его непоправимое разочарование заклокотали у него в сердце, едва он переступил порог этого дома.
Он не мог, не хотел больше терпеть. Он уедет и больше не вернется.
Когда он прощался с г жой де Бюрн, она рассеянно ответила на его поклон.
Мужчины очутились на улице. Ветер переменился. Стало тепло и тихо, так тихо, как иногда бывает ранней весной после ненастья. Небо, усеянное звездами, трепетало — словно веяние лета, пронесшись в беспредельных пространствах, усилило мерцание светил.
Тротуары уже высохли и посерели, но на мостовой, под огнями газовых фонарей, еще блестели лужи.
Ламарт сказал:
— Какой счастливец этот Пределе! Любит только одно — свое искусство, думает только о нем, живет только ради него! И это его наполняет, утешает, радует и делает его жизнь счастливой и благополучной. Это действительно великий художник старинного толка. Вот уж кто равнодушен к женщинам, к нашим женщинам, с их завитушками, кружевами и притворством! Вы заметили, как мало внимания он обратил на двух наших красавиц, которые, однако, были очень хороши? Нет, ему нужна подлинная пластика, а не поддельная. Недаром наша божественная хозяйка нашла его несносным и глупым. По ее мнению, бюст Гудона, танагрские статуэтки или чернильница Бенвенуто — всего лишь мелкие украшения, необходимые как естественное и роскошное обрамление шедевра, каким является Она сама; Она и ее платье, ибо платье — это часть ее самой, это то новое звучание, которое она ежедневно придает своей красоте. Как ничтожна и самовлюбленна женщина!
Он остановился и так сильно стукнул тростью по тротуару, что звук от удара пронесся по всей улице. Потом продолжал:
— Они знают, понимают и любят лишь то, что придает им цену, например, наряды и драгоценности, которые выходят из моды каждые десять лет; но они не понимают того, что является плодом постоянного, строгого отбора, что требует глубокого и тонкого артистического проникновения и бескорыстной, чисто эстетической изощренности чувств. Да и чувства то у них страшно примитивны; это чувства самок, мало поддающихся совершенствованию, недоступных ничему, что не задевает непосредственно их чисто женского эгоизма, который поглощает в них решительно все. Их проницательность — это нюх дикаря, индейца, это война, ловушка. Они почти не способны понять даже те материальные наслаждения низшего порядка, которые требуют известного физического навыка и утонченного восприятия какого нибудь органа чувств, — например, лакомства. Если и случается, что некоторые из них доходят до понимания хорошей кухни, они все таки не способны отдавать должное хорошему вину; вино говорит только вкусу мужчины, — ведь и оно умеет говорить.
Он снова стукнул тростью, подчеркнув этим последнее слово и поставив точку.
Потом продолжал:
— Впрочем, от них нельзя требовать многого. Но это отсутствие вкуса и понимания, которое мутит их внутренний взор, когда дело касается вопросов высшего порядка, часто еще сильнее ослепляет их, когда дело касается нас. Чтобы их обольстить, бесполезно иметь душу, сердце, ум, исключительные качества и заслуги, как, бывало, в старину, когда увлекались мужчиной, ценя в нем доблесть и отвагу. Нынешние женщины — жалкие комедиантки, комедиантки любви, ловко повторяющие пьесу, которую они разыгрывают по традиции, хотя и сами уже в нее не верят. Им нужны комедианты, чтобы подавать реплики и лгать сообразно роли, как лгут они сами. Я разумею под комедиантами и светских и всяких прочих шутов.
Некоторое время они шли молча. Мариоль слушал внимательно, мысленно вторя его словам и подтверждая их правоту своей скорбью. Он знал к тому же, что некий князь Эпилати, авантюрист, приехавший в Париж искать счастья, аристократ из фехтовальных зал, о ком всюду говорили, превознося его изящество и сильную мускулатуру, которою он, надев черное трико, щеголял перед высшим светом и избранными кокотками, — что этот итальянец привлек внимание баронессы де Фремин и что она уже кокетничает с ним.
— Ламарт умолк.
— Мы сами виноваты, — сказал Мариоль, — мы плохо выбираем. Есть и другие женщины. Писатель возразил:
— Единственные, еще способные на привязанность, это приказчицы да чувствительные мещанки, бедные и неудачно вышедшие замуж. Мне доводилось приходить на помощь таким отчаявшимся душам. Чувство у них бьет через край, но чувство такое пошлое, что отдавать им в обмен наше чувство — значит подавать милостыню. Но, говорю я, у молодежи нашего круга, в богатом обществе, где женщины ничего не желают и ни в чем не нуждаются, а стремятся лишь немного развлечься, не подвергаясь при этом никакой опасности, где мужчины благоразумно размерили наслаждения, как и труд, — в этом обществе, повторяю, древнее, чарующее и могучее естественное влечение полов бесследно исчезло.
— Это правда, — промолвил Мариоль.
Его желание бежать еще усилилось — бежать прочь от этих людей, от этих марионеток, которые от безделья пародируют былую нежную и прекрасную страсть, — страсть, наслаждаться которой они уже не умеют.
— Спокойной ночи, — сказал он. — Пойду спать. Он пришел домой, сел за стол и написал:
«Прощайте! Помните мое первое письмо? Я тогда тоже прощался с вами, но не уехал. Какая это была ошибка! Но когда вы получите это письмо, меня уже не будет в Париже. Надо ли объяснять вам, почему? Таким мужчинам, как я, не следует встречаться с женщинами, подобными вам. Если бы я был художником и умел выражать свои чувства, чтобы облегчить душу, вы, быть может, вдохновили бы мой талант. Но я всего навсего несчастный человек, которого вместе с любовью к вам охватила жестокая, невыносимая скорбь. Когда я встретился с вами, я не подозревал, что могу так чувствовать и так страдать. Другая на вашем месте вдохнула бы мне в сердце жизнь и божественную радость. Но вы умели только терзать его. Знаю, вы терзали его невольно; я ни в чем не упрекаю вас и не ропщу. Я даже не имею права писать вам эти строки. Простите! Вы так созданы, что не можете чувствовать, как я, не можете даже догадаться о том, что творится во мне, когда я вхожу к вам, когда вы говорите со мной и когда я на вас гляжу. Да, вы уступаете, вы принимаете мою любовь и даже дарите мне тихое и разумное счастье, за которое я всю жизнь должен бы на коленях благодарить вас. Но я не хочу такого счастья. О, как страшна, как мучительна любовь, беспрестанно выпрашивающая, словно милостыню, задушевное слово или горячий поцелуй и никогда не получающая их! Мое сердце голодно, как нищий, который долго бежал вслед за вами с протянутой рукой. Вы бросали ему чудесные вещи, но не дали хлеба. А мне нужно было хлеба, любви. Я ухожу — несчастный и нищий, жаждущий вашей ласки, несколько крох которой спасли бы меня. У меня ничего не осталось в мире, кроме жестокой мысли, которая вонзилась в меня, и ее необходимо убить. Это я и попытаюсь сделать.
Прощайте! Простите, благодарю, простите! И сейчас еще я люблю вас всей душой. Прощайте!
Андре Мариоль».


ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Глава 1

Лучезарное утро освещало город. Мариоль сел в ожидавшую его у подъезда коляску, в откинутом верхе которой лежали его саквояж и два чемодана. Белье и все вещи, необходимые для долгого путешествия, были, по его приказанию, ночью уложены камердинером, и он уезжал, оставляя временный адрес: «Фонтенбло, до востребования». Он не брал с собой никого, не желая видеть ни одного лица, которое напоминало бы ему Париж, не желая слышать голоса, касавшегося его слуха во время размышлений о ней.
Он крикнул кучеру: «На Лионский вокзал!» Лошади тронули. Ему вспомнился другой отъезд: отъезд на гору Сен Мишель прошлой весной. Через три месяца исполнится год. Чтобы рассеяться, он окинул взглядом улицу.
Коляска выехала на аллею Елисейских полей, залитую потоками весеннего солнца. Зеленые листья, уже освобожденные первым теплом предыдущих недель и только в последние дни немного задержанные в своем росте холодом и градом, казалось, изливали — до того быстро распускались они в это ясное утро — запахи свежей зелени и растительных соков, которые исходили из пробивающихся ростков и побегов.
Это было одно из тех утренних пробуждений, сопровождаемых всеобщим расцветом, когда чувствуется, что во всех городских садах, на протяжении всех улиц расцветут в один день шарообразные каштаны, точно вспыхнувшие люстры. Жизнь земли возрождалась на лето, и сама улица с ее асфальтовыми тротуарами глухо содрогалась под напором корней.
Покачиваясь от толчков экипажа, Мариоль размышлял: «Наконец то я немного отдохну и увижу, как рождается весна в еще оголенном лесу».
Теперь все немного поблекло, немного разладилось и приняло сиротливый, заброшенный вид жилища, покинутого хозяином. Чувствовалось, однако, что в этом домике жили еще совсем недавно. В комнатах еще носился нежный запах вербены. Мариоль подумал: «Ах, вербена! Бесхитростный аромат! Видно, женщина была непритязательная… Счастливец мой предшественник!» Наступал уже вечер, так за всеми делами день проскользнул незаметно. Мариоль сел у открытого окна, впивая влажную и сладкую свежесть росистой травы и глядя, как заходящее солнце бросает на луга длинные тени.
Служанки болтали, стряпая обед, и их голоса глухо доносились из кухни, между тем как в окно врывались мычание коров, лай собак и голоса людей, загонявших скотину или перекликавшихся через реку.
От всего этого веяло миром и отдохновением.
Мариоль в тысячный раз за этот день спрашивал себя: «Что подумала она, получив мое письмо?.. Что она сделает?» Потом задал себе вопрос: «Что она делает сейчас?» Он взглянул на часы: половина седьмого. «Она вернулась домой и принимает гостей».
Ему представились гостиная и молодая женщина, беседующая с княгиней фон Мальтен, г жой де Фремин, Масивалем и графом Бернхаузом.
Внезапно душа его содрогнулась, словно от гнева. Ему захотелось быть там. В этот час он почти ежедневно приходил к ней. И он ощутил в себе какое то недомогание, — отнюдь не сожаление, потому что решение его было непоколебимо, но нечто близкое к физической боли, как у больного, которому в привычный час отказались впрыснуть морфий. Он уже не видел ни лугов, ни солнца, исчезавшего за холмами вдали. Он видел только ее — в окружении друзей, поглощенную светскими заботами, которые отняли ее у него. «Довольно думать о ней!» — сказал он себе.
Он встал, спустился в сад и дошел до площадки. Прохлада воды, взбаламученной падением с плотины, туманом поднималась от реки, и это ощущение холода, леденившее его сердце, и так уже исполненное глубокой печали, заставило его вернуться. В столовой ему был поставлен прибор. Он наскоро пообедал и, не зная, чем заняться, чувствуя, как растет в его теле и в душе недомогание, только что испытанное им, лег и закрыл глаза в надежде уснуть. Напрасно! Его мысли видели, его мысли страдали, его мысли не покидали этой женщины.
Кому достанется она теперь? Графу Бернхаузу, конечно! Он тот самый мужчина, в котором нуждается это тщеславное создание, — мужчина модный, элегантный, изысканный. Он нравится ей; стремясь его покорить, она пустила в ход все свое оружие, хотя и была в то время любовницей другого.
Его душа, одержимая разъедающими образами, все таки начинала понемногу цепенеть, блуждая в сонливом бреду, где снова и снова возникали этот человек и она. По настоящему он так и не заснул; и всю ночь ему мерещилось, что они бродят вокруг него, издеваясь над ним, дразня его, исчезая, словно затем, чтобы дать ему наконец возможность уснуть; но как только он забывался, они снова являлись и разгоняли сон острым приступом ревности, терзавшей сердце.
Едва забрезжил рассвет, он встал и отправился в лес, опираясь на палку — большую палку, позабытую в его новом доме прежним жильцом.
Взошедшее солнце бросало свои лучи сквозь почти еще голые вершины дубов на землю, местами покрытую зеленеющей травой, местами — ковром прошлогодних листьев, а дальше — порыжевшим от зимних морозов вереском; желтые бабочки порхали вдоль всей дороги, как блуждающие огоньки.
Возвышенность, почти гора, поросшая соснами и покрытая синеватыми глыбами камней, показалась с правой стороны дороги. Мариоль медленно взобрался на нее и, достигнув вершины, присел на большой камень, так как начал задыхаться. Ноги не держали его, подкашиваясь от слабости, сердце сильно билось; все тело было как будто измождено непонятной истомой.
Он хорошо знал, что это изнеможение не следствие усталости, что оно следствие другого — любви, тяготившей его, как непосильная ноша. Он прошептал:
«Что за несчастье! Почему она так властно держит меня? Меня, который всегда брал от жизни только то, что нужно брать, чтобы испробовать ее вкус, не страдая!» Его внимание, возбужденное и обостренное страхом перед этим недугом, который, быть может, будет так трудно преодолеть, сосредоточилось на нем самом, проникло в душу, спустилось в самую сокровенную сущность, стараясь лучше ее узнать, лучше постигнуть, пытаясь открыть его глазам причину этого необъяснимого перелома.
Он говорил себе: «Я никогда не был подвержен увлечениям. Я не прихожу в восторг, я по натуре не страстный человек; во мне значительно больше рассудочности, чем бессознательного влечения, больше любопытства, чем вожделения, больше своенравия, чем постоянства. По существу, я только ценитель наслаждений, тонкий, понимающий и разборчивый. Я любил блага жизни, никогда ни к чему особенно не привязываясь, я смаковал их, как знаток, не опьяняясь, потому что я слишком опытен, чтобы терять рассудок. Я все оцениваю умом и обычно не слепо следую своим склонностям, а подвергаю их беспощадному анализу. В этом то и заключается мой великий недостаток, единственная причина моей слабости. И вот эта женщина стала властвовать надо мной наперекор моей воле, вопреки страху, который она мне внушает, вопреки тому, что я знаю ее насквозь; она поработила меня, завладев мало помалу всеми помыслами и стремлениями, жившими во мне. Пожалуй, в этом все дело. Раньше я расточал их на неодушевленные предметы: на природу, которая пленяет и умиляет меня, на музыку, которая подобна идеальной ласке, на мысли — лакомства разума, и на все, что есть приятного и прекрасного на земле.
Но вот я встретил существо, которое собрало все мои довольно неустойчивые и переменчивые желания и, обратив их на себя, претворило в любовь. Изящная и красивая, она пленила мои глаза; тонкая, умная и лукавая, она пленила мою душу, а сердце поработила таинственной прелестью своей близости и присутствия, скрытым и неодолимым обаянием своей личности, которая заворожила меня, как дурманят иные цветы.
Она все заменила собой, ибо меня уже ничто не влечет; я уже ни в чем не нуждаюсь, ничего не хочу, ни о чем не тревожусь.
Какой бы трепет вызвал во мне, как бы меня потряс в прежнее время этот оживающий лес! Сейчас я его не вижу, не чувствую, меня здесь нет. Я неразлучен с этой женщиной, которую больше не хочу боготворить.
Полно! Эти мысли надо убить усталостью, иначе мне не излечиться!» Он встал, спустился со скалистой горы и быстро зашагал вперед. Но наваждение, владевшее им, тяготило его, как будто он нес его на себе.
Он шел, все ускоряя шаг, и порою, глядя на солнце, терявшееся в листве, или ловя смолистое дуновение, исходившее от сомкнувшихся сосен, испытывал мимолетное чувство некоторой облегченности, точно предвестие отдаленного утешения.
Вдруг он остановился. «Это уже не прогулка, — подумал он, — это бегство». Он в самом деле бежал — без цели, сам не зная куда; он бежал, преследуемый смертельной тоскою — тоскою разбитой любви.
Потом он пошел медленнее. Лес менял свой облик, становился пышней и тенистей, потому что теперь Мариоль вступал в самую чащу, в чудесное царство буков. Зимы уже совершенно не чувствовалось. Это была необыкновенная весна, как будто родившаяся в эту самую ночь — до того она была свежа и юна.
Мариоль проник в самую гущу, под гигантские деревья, поднимавшиеся все выше и выше, и шел все вперед, шел час, два часа, пробираясь меж ветвей, среди неисчислимого множества мелких блестящих маслянистых листков, отлакированных собственным соком Все небо закрывал огромный свод вершин, поддерживаемый кое где прямыми, а кое где склонившимися стволами, то более светлыми, то совсем темными под слоем черного мха, покрывавшего кору. Они возвышались над молодой порослью, тесно разросшейся и перепутавшейся у их подножия, и прикрывали ее густой тенью, пронизанной потоками солнца. Огненный ливень падал и растекался по всей этой раскинувшейся листве, походившей уже не на лес, а на сверкающее облако зелени, озаренное желтыми лучами.
Вдруг Мариоль в изумлении остановился. Где он? В лесу или на дне моря
— моря листьев и света? На дне океана, позлащенного зеленым сиянием?
Он почувствовал себя несколько лучше, дальше от своего горя, более укрытым, более спокойным и улегся на рыжий ковер опавших листьев, которые эти деревья сбрасывают лишь после того, как покроются новым нарядом.
Наслаждаясь свежим прикосновением земли и мягким, чистым воздухом, он скоро проникся желанием, сначала смутным, потом более определенным, не быть одиноким в этих прелестных местах и подумал: «Ах, если бы она была со мной!» Внезапно он снова увидел Сен Мишель и, вспомнив, насколько г жа де Бюрн была там другой, чем в Париже, подумал, что только в тот день, когда в ней пробудились чувства, расцветшие на морском просторе, среди желтых песков, она и любила его немного — несколько часов. Правда, на дороге, затопленной морем, в монастыре, где, прошептав его имя «Андре», она как будто сказала: «Я ваша», да на Тропе безумцев, когда он почти нес ее по воздуху, в ней родилось нечто близкое к порыву, но увлечение уже никогда не возвращалось к этой кокетке, с тех пор как ее ножка снова ступила на парижскую мостовую.
Однако здесь, возле него, в этой зеленеющей купели, при виде этого прилива — прилива свежих растительных соков, разве не могло бы вновь проникнуть в ее сердце мимолетное и сладкое волнение, некогда охватившее ее на Нормандском побережье?
Он лежал, раскинувшись, на спине, истомленный своею мечтой, блуждая взором по волнам древесных вершин, залитых солнцем; и мало помалу он стал закрывать глаза, цепенея в великом покое леса. Наконец он заснул, а когда очнулся, то увидел, что уже третий час пополудни.
Поднявшись, он уже не чувствовал такой печали, такой боли и снова тронулся в путь. Он наконец выбрался из лесной чащи и достиг широкого перекрестка, в который, словно зубцы короны, упирались сказочно высокие деревья шести аллей, терявшихся в прозрачных лиственных далях, в воздухе, окрашенном изумрудом. Придорожный столб указывал название этой местности:
«Королевская роща». Это была столица королевства буков.
Мимо проезжал экипаж. Он был свободен. Мариоль нанял его и велел отвезти себя в Марлот, откуда рассчитывал дойти пешком до Монтиньи, предварительно закусив в трактире, так как очень проголодался.
Он вспомнил, что видел накануне вновь открытое заведение, «Гостиницу Коро», пристанище для художников, отделанное в средневековом духе, по образцу парижского кабаре «Черный Кот». Экипаж доставил его туда, и он через открытую дверь вошел в просторную залу, где старинного вида столы и неудобные скамейки как будто поджидали пьяниц минувших веков.
В глубине комнаты молоденькая женщина, должно быть, служанка, стоя на стремянке, развешивала старинные тарелки на гвозди, вбитые слишком высоко для ее роста. То приподнимаясь на носках, то становясь на одну ногу, она тянулась вверх, одной рукой упираясь в стену, а в другой держа тарелку; ее движения были ловки и красивы, талия отличалась изяществом, а волнистая линия от кисти руки до щиколотки при каждом ее усилии принимала все новые грациозные изгибы. Она стояла спиной к двери и не слышала, как вошел Мариоль; он остановился и начал наблюдать за ней. Ему вспомнился Пределе. «Какая прелесть! — сказал он себе. — Как стройна эта девочка!» Он кашлянул. Она чуть не упала от неожиданности, но, удержав равновесие, спрыгнула на пол с легкостью канатной плясуньи и, улыбаясь, подошла к посетителю.
— Что прикажете, сударь?
— Позавтракать, мадмуазель. Она дерзнула заметить:
— Скорее пообедать, ведь теперь уж половина четвертого.
— Ну пообедать, если вам так угодно, — сказал он. — Я заблудился в лесу.
Она перечислила блюда, имевшиеся к услугам путешественников. Мариоль выбрал кушанья и сел.
Она пошла передать заказ, потом вернулась накрыть на стол.
Он провожал ее взглядом, находя ее миловидной, живой и чистенькой. В рабочем платье, с подоткнутой юбкой, с засученными рукавами и открытой шеей, она привлекала милым проворством, приятным для глаз, а корсаж хорошо обрисовывал ее талию, которой она, по видимому, очень гордилась.
Чуть чуть загорелое лицо, разрумяненное свежим воздухом, было слишком толстощеким и еще детски пухлым, но свежим, как распускающийся цветок, с красивыми, ясными карими глазами, в которых все, казалось, сверкало, с широкой улыбкой, открывавшей прекрасные зубы; у нее были темные волосы, изобилие которых говорило о жизненной силе молодого и крепкого существа.
Она подала редиску и масло, и он принялся за еду, перестав глядеть на нее. Чтобы забыться, он спросил бутылку шампанского и выпил всю, а после кофе — еще две рюмки кюммеля. Перед уходом из дому он съел только ломтик холодного мяса с хлебом, так что все это было выпито почти натощак, и он почувствовал, как его охватил, сковал и успокоил какой то сильный дурман, который он принял за забвение. Его мысли, тоска и тревога словно растворились, утонули в светлом вине, так быстро превратившем его измученное сердце в сердце почти бесчувственное.
Он не спеша вернулся в Монтиньи, пришел домой очень усталый и сонный, улегся в постель с наступлением сумерек и тотчас же заснул.
Но среди ночи он проснулся, чувствуя какое то недомогание, смутную тревогу, как будто кошмар, который удалось прогнать на несколько часов, снова подкрался к нему, чтобы прервать его сон.
Она была здесь, она, г жа де Бюрн; она вернулась сюда и бродит вокруг него в сопровождении графа Бернхауза. «Ну вот, — подумал он, — теперь я ревную. Почему?» Почему он ее ревновал? Он скоро это понял. Несмотря на все свои страхи и муки, пока он был ее любовником, он чувствовал, что она ему верна, верна без порыва, без нежности, просто потому, что хочет быть честной. Но он все порвал, он вернул ей свободу; все было кончено. Будет ли она теперь жить одиноко, без новой связи? Да, некоторое время, конечно… А потом?.. Не исходила ли самая верность, которую она до сих пор соблюдала, не вызывая в нем никаких сомнений, из смутного предчувствия, что, покинув его, Мариоля, она от скуки в один прекрасный день, после более или менее длительного отдыха, должна будет заменить его
— не потому, чтобы она увлеклась кем либо, но утомясь одиночеством, как она со временем бросила бы его, устав от его привязанности? Разве не бывает в жизни, что любовников покорно сохраняют только из страха перед их преемниками? К тому же смена любовников показалась бы неопрятной такой женщине, как она, — достаточно разумной, чтобы чуждаться греха и безнравственности, наделенной чуткой нравственной стыдливостью, которая предохраняет ее от грязи. Она светский философ, а не добродетельная мещанка; она не пугается тайной связи, но ее равнодушное тело содрогнулось бы от брезгливости при мысли о веренице любовников.
Он вернул ей свободу.., и что же? Теперь она, разумеется, возьмет другого! И это будет граф Бернхауз. Он был уверен в этом и невыразимо страдал. Почему он с нею порвал? Он бросил ее, верную, ласковую, очаровательную! Почему? Потому что был грубой скотиной и не понимал любви без чувственного влечения?
Так ли это? Да… Но было и нечто другое! Был прежде всего страх перед страданием. Он бежал от муки не быть любимым в той же мере, как любил он сам, от жестокого разлада между ними, от неодинаково нежных поцелуев, от неизлечимого недуга, жестоко поразившего его сердце, которому, может быть, никогда уже не исцелиться. Он испугался чрезмерных страданий, он побоялся годами терпеть смертельную тоску, которую предчувствовал в продолжение нескольких месяцев, а испытывал всего несколько недель. Слабый, как всегда, он отступил перед этим страданием, как всю жизнь отступал перед всякими трудностями.
Значит, он не способен довести что бы то ни было до конца, не может всецело отдаться страсти, как ему в свое время следовало бы отдаться науке или искусству; вероятно, нельзя глубоко любить, не испытывая при этом глубоких страданий.
Он до рассвета перебирал все те же мысли, и они терзали его, как псы; потом встал и спустился к реке.
Рыбак забрасывал сеть у плотины. Вода бурлила под лучами зари, и, когда рыбак вытаскивал большую круглую сеть и расстилал ее в лодке, мелкие рыбки трепыхались в петлях, будто живое серебро.
Теплый утренний воздух, насыщенный радужными брызгами падавшей воды, успокаивал Мариоля; ему казалось, что река уносит в своем безостановочном и быстром беге частицу его печали.
Он подумал: «Все таки я поступил хорошо; я так страдал!» Он вернулся домой, взял в прихожей гамак и повесил его между двумя липами; в гамаке он старался ни о чем не думать и только смотреть на воду.
Он пролежал так до завтрака — в сладком оцепенении, в блаженном состоянии, и по возможности растянул завтрак, чтобы сократить день. Но его томило ожидание: он ждал почты. Он телеграфировал в Париж и написал в Фонтенбло, чтобы ему пересылали сюда письма. Он ничего не получал, и ощущение полной заброшенности начинало тяготить его. Почему? Он не мог ожидать ничего приятного, утешительного и успокаивающего из недр черной сумки, висевшей на боку у почтальона, ничего, кроме ненужных приглашений и пустых новостей. К чему же тогда мечтать об этих неведомых письмах, словно в них таится спасение для его сердца?
Не скрывается ли в самой глубине его души тщеславная надежда получить письмо от нее?
Он спросил у одной из своих старушек:
— В котором часу приходит почта?
— В полдень, сударь.
Был как раз полдень. Он со все возрастающим беспокойством стал прислушиваться к звукам, доносившимся извне. Стук в наружную дверь заставил его привскочить. Почтальон принес только газеты и три неважных письма. Мариоль прочитал газеты, перечитал их, заскучал и вышел из дому.
За что ему взяться? Он вернулся к гамаку и снова растянулся в нем, но полчаса спустя настойчивая потребность уйти куда нибудь охватила его. В лес? Да, лес был обворожителен, но одиночество в нем ощущалось еще глубже, чем дома или в деревне, где иногда слышались какие то отзвуки жизни. И это безмолвное одиночество деревьев и листвы наполняло его печалью и сожалением, погружало в скорбь. Мысленно он снова совершил вчерашнюю большую прогулку, и, когда ему вновь представилась проворная служаночка из «Гостиницы Коро», он подумал: «Вот идея! Отправлюсь туда и там пообедаю». Такое решение хорошо на него подействовало; это все таки занятие, средство выиграть несколько часов. И он тотчас же тронулся в путь.
Длинная деревенская улица тянулась прямо по долине, между двумя рядами белых низеньких домишек с черепичными крышами; некоторые домики выходили прямо на дорогу, другие прятались в глубине дворов за кустами цветущей сирени; куры разгуливали по теплому навозу, а лестницы, обнесенные деревянными перилами, взбирались прямо под открытым небом к дверям, пробитым в стене. Крестьяне не спеша работали возле своих жилищ. Мимо прошла сгорбленная старуха в разорванной кофте, с седовато желтыми, несмотря на ее возраст, волосами (ведь у деревенских жителей почти никогда не бывает настоящей седины); ее тощие, узловатые ноги обрисовывались под каким то подобием шерстяной юбки, подоткнутой сзади. Она смотрела прямо перед собой бессмысленными глазами — глазами, никогда ничего не видевшими, кроме нескольких самых простых предметов, необходимых для ее убогого существования.
Другая, помоложе, развешивала белье у дверей своего дома. Движение ее рук подтягивало кверху юбку и открывало широкие лодыжки в синих чулках и костлявые ноги — кости без мяса, между тем как ее талия и грудь, плоские и крепкие, как у мужчины, говорили о бесформенном теле, вероятно, ужасном на вид.
«Женщины! — подумал Мариоль. — И это женщины! Вот они какие!» Силуэт г жи де Бюрн встал перед его глазами. Он увидел ее, чудо изящества и красоты, идеал человеческого тела, кокетливую и напряженную для того, чтобы тешить взоры мужчин, и содрогнулся от смертельной тоски по невозвратимой утрате.
Он зашагал быстрее, чтобы развлечь свою душу и мысли. Когда он вошел в гостиницу, служаночка сразу узнала его и почти фамильярно приветствовала:
— Здравствуйте, сударь!
— Здравствуйте, мадмуазель!
— Хотите чего нибудь выпить?
— Да, для начала, а потом я у вас пообедаю. Они обсудили, что ему сначала выпить и что съесть потом. Он советовался с ней, чтобы заставить ее разговориться, потому что она изъяснялась хорошо, на живом парижском наречии и так же непринужденно, как непринужденны были ее движения.
Слушая ее, он думал; «Как мила эта девочка! У нее задатки будущей кокотки». Он спросил ее:
— Вы парижанка?
— Да, сударь.
— Вы здесь уже давно?
— Две недели, сударь.
— Вам здесь нравится?
— Пока не особенно, но еще рано судить; к тому же я устала от парижского воздуха, а в деревне я поправилась; из за этого то главным образом я и приехала сюда. Так подать вам вермута, сударь?
— Да, мадмуазель, и скажите повару или кухарке, чтобы они приготовили обед получше.
— Будьте покойны, сударь.
Она ушла, оставив его одного.
Он спустился в сад и устроился в лиственной беседке, куда ему и подали вермут. Он просидел там до вечера, слушая дрозда, свистевшего в клетке, и поглядывая на проходившую изредка мимо него служаночку, решившую пококетничать и порисоваться перед гостем, которому, — это ей было ясно, — она пришлась по вкусу.
Он ушел, как и накануне, повеселев от шампанского, но темнота и ночная прохлада быстро рассеяли легкое опьянение, и неодолимая тоска снова проникла ему в душу. Он думал: «Что же мне делать? Остаться здесь? Надолго ли я обречен влачить эту безотрадную жизнь?» Он заснул очень поздно.
На следующий день он опять покачался в гамаке, и вид человека, закидывавшего сеть, навел его на мысль заняться рыбной ловлей. Лавочник, торговавший удочками, дал ему несколько советов по поводу этого умиротворяющего вида спорта и даже взялся руководить его первыми опытами. Предложение было принято, и с десяти часов до полудня Мариолю с большими усилиями и великим напряжением внимания удалось поймать три крошечные рыбки.
После завтрака он снова отправился в Марлот. Зачем? Чтобы убить время.
Служаночка встретила его смехом.
Такое приветствие показалось ему забавным; он улыбнулся и попробовал вызвать ее на разговор.
Чувствуя себя более непринужденно, чем накануне, она разговорилась. Ее звали Элизабет Ледрю.
Мать ее, домашняя портниха, умерла в прошлом году; ее отец, счетовод, всегда пьяный, вечно без места, живший на счет жены и дочери, внезапно исчез, так как девочка, которая шила в своей мансарде теперь с утра до ночи, не могла одна зарабатывать на двоих. Устав от этого однообразного труда, она поступила служанкой в дешевый ресторанчик и пробыла там около года; она очень устала, а в это время хозяин «Гостиницы Коро» в Марлот, которому она как то раз прислуживала, пригласил ее на лето вместе с двумя другими девушками, которые должны приехать немного позже. Этот содержатель гостиницы, видимо, знал, чем привлечь посетителей.
Рассказ пришелся по душе Мариолю. Он ловко расспрашивал девушку, обращаясь с ней, как с барышней, и выведал у нее много любопытных подробностей об унылом и нищем быте семьи, разоренной пьяницей. А она, существо заброшенное, бездомное, одинокое и все же веселое благодаря своей молодости, почувствовав неподдельный интерес со стороны этого незнакомца и живое участие, была с ним откровенна, раскрыла ему всю душу, порывов которой она не могла сдерживать так же, как и своего проворства.
Когда она умолкла, он спросил:
— И вы.., будете служанкой всю жизнь?
— Не знаю, сударь. Разве я могу предвидеть, что со мной будет завтра?
— Надо все таки подумать о будущем. Легкая тень озабоченности легла на ее лицо, но быстро сбежала.
— Покорюсь тому, что выпадет мне на долю. Чему быть — того не миновать, — сказала она.
Они расстались друзьями.
Он пришел через несколько дней, потом еще раз, потом стал ходить часто, — его безотчетно влекла туда простодушная беседа с одинокой девушкой, легкая болтовня которой рассеивала его печаль.
Но вечерами, когда он возвращался пешком в Монтиньи, думая о г же де Бюрн, на него находили страшные приступы отчаяния. С рассветом ему становилось немного легче. Когда же наступала ночь, на него снова обрушивались терзавшие душу сожаления и дикая ревность. Он не получал никаких известий. Он сам никому не писал, и ему никто не писал. Он ничего не знал. Возвращаясь один по темной дороге, он представлял себе развитие связи, которую он предвидел между своей вчерашней любовницей и графом Бернхаузом. Навязчивая мысль с каждым днем все неотступнее преследовала его. «Этот, — размышлял он, — даст ей именно то, что ей нужно: он будет благовоспитанным светским любовником, постоянным, не слишком требовательным, вполне довольным и польщенным тем, что стал избранником такой обворожительной и тонкой кокетки».
Он сравнивал его с собой. У графа, разумеется, не будет той болезненной чувствительности, той утомительной требовательности, той исступленной жажды ответной нежности, которые разрушили их любовный союз. Как человек светский, сговорчивый, рассудительный и сдержанный, он удовольствуется малым, так как, по видимому, тоже не принадлежит к породе страстных людей.
Придя однажды в Марлот, Андре Мариоль увидел в другой беседке «Гостиницы Коро» двух бородатых молодых людей в беретах, с трубками в зубах.
Хозяин, толстяк с сияющим лицом, тотчас же вышел его приветствовать,
— он чувствовал к этому верному посетителю отнюдь не бескорыстное расположение.
— А у меня со вчерашнего дня два новых постояльца, два живописца, — объявил он.
— Те двое?
— Да; это уже знаменитости; тот, что поменьше, получил в прошлом году вторую медаль.
Рассказав все, что знал о новоявленных талантах, он спросил:
— Что вы сегодня изволите пить, господин Мариоль?
— Пошлите мне, как всегда, бутылку вермута.
Хозяин ушел.
Появилась Элизабет, неся поднос с бокалом, графином и бутылкой. Один из художников крикнул:
— Ну что же, малютка, мы все еще дуемся?
Она ничего не ответила, а когда подошла к Мариолю, он увидел, что глаза у нее красные.
— Вы плакали? — спросил он.
— Да, немного, — коротко ответила она.
— Что случилось?
— Эти два господина нехорошо со мной обошлись.
— Что они сделали?
— Они приняли меня за какую то…
— Вы пожаловались хозяину? Она грустно пожала плечами.
— Ах, сударь! Хозяин.., хозяин!.. Знаю я его теперь.., нашего хозяина!
Мариоль, взволнованный и немного рассерженный, сказал:
— Расскажите мне все.
Она рассказала о грубых и настойчивых приставаниях новоприбывших мазил. Потом она снова расплакалась, не зная, что ей делать в чужом краю, без покровителя, без поддержки, без денег, без помощи.
Мариоль неожиданно предложил:
— Хотите перейти ко мне в услужение? Вам будет у меня неплохо… А когда я вернусь в Париж, вы поступите, как вам заблагорассудится.
Она вопросительно посмотрела ему прямо в лицо. Потом вдруг сказала:
— Очень даже хочу.
— Сколько вы здесь получаете?
— Шестьдесят франков в месяц. И с беспокойством добавила:
— Кроме того, чаевые. Всего навсего франков семьдесят.
— Я положу вам сто франков. Она удивленно переспросила:
— Сто франков в месяц?
— Да, это вам подходит?
— Еще бы!
— Вы будете только прислуживать мне за столом, заботиться о моих вещах, белье и одежде и убирать в комнатах.
— Понимаю, сударь!
— Когда вы придете?
— Завтра, если вам угодно. После того, что случилось, я обращусь к мэру и уйду во что бы то ни стало.
Мариоль вынул из кармана два луидора и, протягивая ей, сказал:
— Вот вам задаток.
Лицо ее озарилось радостью, и она решительно проговорила:
— Завтра, до полудня, я буду у вас, сударь.

Предыдущий вопрос | Содержание | Следующий вопрос

 

Внимание!

1. Все книги являются собственностью их авторов.
2. Предназначены для частного просмотра.
3.Любое коммерческое использование категорически запрещено.

 

 


In-Server & Artificial Intelligence

Контакты

317197170

support[@]allk.ru

 

Ссылки

Art